Владимир Соколов
повесть

 

По горячему накатанному рельсу ехал паровоз, настолько гордый, что без поезда ехал, сам по себе. Передними лапками перебирал он быстро до неотчетливости, задние же, вывернутые коленками в небо, двигались солидно, как шатуны, и усы мотались по ветру, изображая дым. Андрюха наставил было палец семафором, но кузнечик щелкнул и трещащим розовым клубочком растворился в зное.

Тогда Андрюха лег и послушал рельс. Пело неразборчиво и тихо. От поезда, идущего далеко за горизонтом, звук иной, дробный и толстый, а это просто жара звенит над путями в обе стороны – в Россию и в Туркестан. Однажды Андрюха спросил: «Мы кто, пап, Туркестан или Россия?» «Туркестан». «Мы, значит, турки?» «Мы с тобой, Андрюха, русские». «А они – турки?» – показал Андрюха на глиняные кибитки в отдалении от станции. «Тоже нет. Они казахи.» «А кто лучше, казахи или русские?» «Человеки лучше», – сказал папа. «Тогда пускай тут будет Человекия,» – заключил Андрюха. «Да она и так здесь находится…», – согласился папа.

***

Андрюхина Человекия лежала на плоской морщинистой степи под высоким небом, на котором с утра до вечера висело жаркое солнце, ничем не заслоняемое все бесконечное лето.

Еще тут были рельсы на черных, пронзительно вонючих шпалах, перрон с низенькой оградкой, станция красного кирпича с двуглавым орлом на вывеске, акациевая жидкая рощица вокруг нее и такая же в отдалении, где в красном тоже доме живут Андрюха с папой. А Таня приехала на каникулы, жить здесь всегда она не может, потому что нет гимназии. За водокачкой рассыпались низенькие слепые кибитки, облепленные кизяком, за ними до самого неба уходит бурый песок в голубых ежиках полыни, и все это вместе называется  – Чолгар.

Через два дня на третий у перрона с одышкой и пышными перьями пара останавливался пассажирский из Оренбурга. Папа встречал его, в красной фуражке. Под акациями сидели молчаливые темные старухи с товаром на продажу – то были мотки верблюжьей шерсти, белые шарики курта да несохнущие лаковые лепешки на бараньем жиру. Из гербовых вагонов первого класса на перрон выходили редко, их пассажиры не всегда хотя бы   любопытствовали из занавешенных окон. Из второго порой спускались студенты и барышни под кружевными зонтиками, ходили вдоль товара и удивлялись каменной твердости курта: «Как это возможно есть? Что ж удивительного, что у туземок два зуба на троих!» Зато из класса третьего высыпали мастеровые в поддевках и мужики в армяках, несмотря на жару, эти непременно покупали лепешки, дивясь дешевизне, долго щупали и нюхали их, прежде чем отломить кусочек.

На другом конце перрона, подальше от папы, показывал себя проезжему народу Миша, машинист с водокачки. Мужикам он гнусил: «Расея-матушка, за хлебом поперла… Не баловать мне тут, живо с поезда сыму!» Миша был в путейской фуражке, оттого мужики на всякий случай кланялись ему, стаскивая шапки. Господам Миша кланялся сам.

Не любил Андрюха Мишу. После каждого пассажирского Миша быстро напивался и начинал вихляться по перрону, орать на всю безмолвную степь: «Кал есмь, гной и червь поганый, человек бо суть! Сказано, горе тебе, Вавилон, город крепкий! Всех прокляну!». Завидев Андрюху, Миша пробовал его изловить, и если получалось, всего обслюнявливал: «Баринок! Баринок, ручку дозвольте для лобызания!» Андрюха тоже начинал орать благим матом, тогда из станции появлялся папа и тащил Мишу за ворот к водокачке, под струю.

***

Солнце вошло в силу, жгло спину даже сквозь рубаху. Далеко-далеко над рельсами колыхалась вода, но это был обман жары. Андрюха бегал туда, проверял – нет, был все такой же сухой песок. Кузнецы кричали еще сильнее, чем утром. «Почему им на солнце все равно, а мне больно?» – спросил вслух Андрюха, но ответить ему некому было, и тогда он влез с путей на перрон, в сквозистую полутень акаций. На ограде в ряд лежали пять шариков курта – старухи всегда оставляли ему угощение. Один соленый крепкий курт он сунул в рот, по два взял в руки и прислушался. Сквозь знойный стон кузнечиков продирался, качаясь, лепет колокольцев и шум голосов. «Караван пришел!» – обрадовался Андрюха, сполз с перрона и припустил по песку к водокачке.

От глинобитного сарайчика к путям бежала толстая железная труба. Перед рельсами она вставала на дыбы, потом перегибалась и опускала короткий брезентовый хобот, из которого питались водой паровозы. Под стеною сарайчика лежало длинное корыто, куда глядела другая труба, потоньше. Краны от обеих труб находились внутри, там пыхтела машина. В дверях стоял Миша в фуражке. Перед ним на площадке, истоптанной копытами, загаженной навозом, грудился, все увеличиваясь, все подходя из пустыни, на редкость большой караван. Верблюды чуяли воду и ревели, не хотели ложиться, ишаки стояли смирно, мотая ушами. Столбами застыли перед водокачкой люди в бараньих шубах. А на Мишу махал руками узкобородый седенький казах:

– Ты какой совсем человек, а? За пыдисат верблуд сколко денга нада давать? Где берем столко денга? Вечыр пытсот баран приходит, три ден баран вода не брал совсем! Пытсот баран – сколько денга нада давать? Ой, худой, совсем худой таксыр!

– Цыц, тунгус!– рявкнул Миша.– Я к вам поильщиком не нанимался! С верблюда, сказано, гривенник, с ишака семишник, копейка с барана – последнее мое слово! Люди пусть даром пьют, не жалко. И не ори мне тут, бусурман!

Миша поправил фуражку, метко цыркнул сквозь зубы прямо старику на шубу. В тот же миг пронеслось мимо Андрюхи что-то громадное и горячее, обдав его песком. Всадник пролетел вплотную к двери, но Миша взвизгнул и вовремя канул внутрь. Лошадь, приплясывая, повернула, Миша высунулся, крикнул: «Стервь туземная, ты на кого плетку подняла! Я при казенной службе нахожусь!..» – и опять исчез, и засовом щелкнул. Конь плясал перед сарайчиком, а на нем сидела женщина.

Подошел быстрым шагом Андрюхин отец.

– Что за народ? Почему шум?

– Вода нет, таксыр, – горестно сказал старик. Отец не мог успокоить дыхание и все обводил глазами толпу людей и животных, словно пересчитывал их.

– Что за чепуха? С водой все в порядке.

–  Нет, таксыр, нет в порадке, – качал головою старик.

– Кудяков, ты здесь? – позвал отец. – Ну-ка открой!

– А она пусть отъедет! – отвечал глухо Миша. – У ней, у стервы, плетка!

– Отъезжай-ка, девушка. Напугала механика, – улыбнулся отец верховой и хлопнул лошадь по крупу. Верховая была чуть постарше Тани, в алых шароварах, в жакетке

плюшевой с позументом, две толстые косы по спине из-под малахая – лицом красивая, только губы сильно кусает. Верховая тронула коня, взъехала на путь; там, под брезентовым хоботом, и застыла. Тогда только дверь сарайчика с длинным скрипом отворилась, Миша выглянул, надел фуражку и сделал осторожный шаг наружу.

– Рассказывай, Кудяков.

– А чего рассказывать, Митрофан Палыч! Я с ними Христом-Богом, в очередь построить хотел, а они налетели толпой – открывай им воду! – и тут же в ножи! Не знаю, как отбился, а не то бы принял смерть без покаяния!

– Нет, не был так! – замахал рукавами старик. – Мы бедный луди, тихий луди, мы вода просил! Восым ден верблуд вода нет, три ден баран суу джок, она говорит – десит копек верблуд, семишник ишак, один копек баран – где столко денга возмем?

С лицом удивленным и как будто ласковым отец повернулся к бледному Мише.

– Ты у нас механиком состоишь, Кудяков, или по коммерческой линии? Голова, ничего не скажешь… Из казенной воды, да денежку себе в карман заливаешь?

– Все врут бусурмане, – твердо ответил Миша.

– Врут… Зарезать тебя собрались. Да ты у нас лихой боец, отбился. Это хорошо. А они пускай себе дальше в степь идут без воды, раз денег нет.

– Да нет, я чего ж, я открою крантик-то…

– Ангельская душа у тебя, Кудяков. Не зря штаны протирал в семинарии.

Все затихли, глядя на красное и ласковое его лицо. И вдруг:

– Открыть воду, мерзавец! И с первой же заменой вон! Вон со станции!

Миша юркнул вглубь, к кранам, а старый казах поплевал за пазуху: «Уй-бай-бай, какой гарачи таксыр…».

– Пошли, Андрюха, – буркнул отец.

И тут из хобота над верховой с ревом грянула вода, облаком взметнулась пыль с грязью, и вылетел оттуда обезумевший конь, и девушка прижалась к его шее. Двое казахов кинулись на своих лошадей – следом, ловить.

– Чуток ошибся я, ваше благородие! – из проема выплыл Миша, подмигивая. Отец молча ударил его в лицо, и Миша опять исчез в сарайчике, обрушив по пути ведро.

Андрюха выронил курты, заплакал. Он знал уже, что люди могут бить других людей, но не представлял еще, что папа тоже может.

Отец взял его на руки и понес по утоптанному песку мимо хмурых казахов, к дому.

***

Солнце село, наконец. Тлело над холмами небо, потрескивали травы, остывая, но пески уже тянули горькой сухой прохладой, и акации молчали.

Баба Фрося тихой мышью убиралась в кухне, шуршала тарелками, пришептывала что-то под нос. В зальце зажгли висячую лампу под абажуром и зеленый свет протянулся из окна на веранду и дальше, в степь. Таня в кресле читала книгу, отец писал за столом у окна, на углу стола лежал Андрюха, смотрел в темноту и слушал вечер.

Таня помнила маму, а Андрюха нет, вот как давно мама умерла. Город Пензу Андрюха тоже не помнил и даже рассказов о нем не понимал. Город, горы, огород – все это мешалось у него со змеями-горынычами, с лешими и царями из сказок.

– Пап, к нам лошадь едет! – услыхал ее Андрюха первым.

– Мм…

Мягко протукали копыта по песку, перед верандою остановилась Верховая. Андрюха ей помахал, но она не ответила. Она смотрела на отца, на его большую лысеющую голову, склоненную над тетрадью. Андрюха снова помахал. Зелеными огнями горели ее глаза.

По-пок-по-пок-по-пок…- это Верховая уехала.

***

Небо погасло совсем и пропало, станцию окружили звезды, густые и крупные, как светляки. Из-за края земли выползла большая красная луна, ей навстречу загремели цикады. Лампа тоненько пела под абажуром, на веранде старался сверчок, недалеко в холмах хныкали и поплакивали шакалы – много всяких звуков вечером, пока не спишь.

В палисаднике кто-то вежливо покашлял. Папа перестал скрипеть пером, вышел, с кем-то поздоровался в темноте.

– Танюша! – крикнул оттуда. – Скажи Фросе, пусть подаст чаю на веранду, у нас гости!

Гости! Андрюха выскочил к отцу. По ступенькам, смущенно кряхтя, оглаживая бороды, поднимались давешний старик и с ним еще один казах, моложе. Были они теперь в тонких халатах, в войлочных белых шапках с узором – нарядные. Поздоровались без робости, однако начать не решались, разговорились только за чаем.

– Как зовут тебя, старик?

– Жаксылык зовут, да, Жаксылык.

– А тебя, любезный?

– Он Ниеталы. Русский плохо знает. Ниеталы, мой брат.

– А я Митрофан Павлович, будем знакомы.

– Да, да, знаем! Митрофан Палыч, _хороший таксыр, знаем…

Старик говорил не торопясь, русские слова получались у него теперь почти правильно, не как у водокачки.

– В гости зашли, старик, или по делу?

– Дело есть, да, таксыр. Большое дело.

– Ну говори. Я слушаю.

– Того человека не надо наказывать, таксыр. Люди просят. Аллах уже наказал его – ум забрал совсем.

– Я не могу его наказывать, власти такой не имею. Уволить могу. Прогнать отсюда, понимаешь?

– Думай немножко, таксыр. Он бедный человек, ты сильный, без тебя он совсем пропадет.

– Ладно, подумаю. Это и есть твое дело?

– Нет, таксыр. Еще есть большой дело, очень большой.

Отец закурил, гости почтительно отхлебнули из чашек. Проводив глазами сизый клуб дыма, старик огладил бороду, откашлялся и сказал:

– Это мой род, Жаксылык род пришел. Раньше богатый род был, много баран, много юрта, люди много. Деньги были, детей учил я. Один сын офицер был, японец его убил, дочку младшую в гимназия отдавал в Верный, девять лет учился дочка. Очень умный, очень грамотный. Русский языка знает, музыка знает разный, совсем другие языка тоже знает. Париж, Лондон, да… Потом четыре зима подряд тяжелые был. Скот пропадал. Который осталось – на юг кочевал, дочку с собой тогда забирал. Люди тоже мало стал, кушать нет, болели много. Скот если нет, люди если нет, стал слабый род, бедный род. Плохие люди приходит, все себе берет. Как не дашь? Бежим…

Отец слушал. Кончится просьбой о займе, что ж… Если немного попросят, можно и занять. Степные люди не обманут, у них честь. Старик продолжал:

– Далеко убежали, на Устюрт. Там два года жили, лучше стало. Скот если хорошо – люди тоже хорошо. Русский исправник приедет – немножко денга даем, хивинский ясакчи приедет – баранам ясак даем. Тихо жили.

Потом другой род пришел, Кунайбай хозяин. Сын был Есен у Кунайбая, ай, хороший джигит! Красивый, очень сила много, ничего не боялся. Злой только был. К нам приехал, просил Чолгар давать.

– Чолгар? – спросил отец.

– Дочка мой, да… Тот род богатый. Мы бедный род. Кунайбай хороший калым давал. Как не возьмешь? Чолгар не хотела, плакала, просила – отпусти в Верный. Как отпустишь? Плохо будет. Кунай очень сильный бай, родственники много, вся степь. Отдавал я ему Чолгар прошлый год.

Отхлебнул, огладил бороду.

– Потом зима ушла, весна ушла, ночью Чолгар приехала. Конь сразу издох, Чолгар живая осталась, однако долго говорить не могла. Когда могла, сказал так – Есен злой был, ой, злой… Лошадь бил, собак бил, Чолгар бил больше. Верный вспомнит – бил, гимназия вспомнит – опять бил. Говорил, я тебя сделаю хороший дурак, умный баба плохой, мне не надо. Часто уходил туркменский караван грабить. Много туркмен убивал. Очень смелый был, злой, не дай бог. Чолгар брал тоже с собой на караван, говорил, не могу без баба, очень злой без баба делаюсь.

Тогда пять джигитов назад вернулись. И Чолгар. Еще два джигита и Есен привезли на верблюдах, мертвые были. Сказали – туркмены сильно стреляли, полдня. Все стреляли, Чолгар, тоже стреляла. Есену пуля в ухо попал. Туркмен четыре человека было, всех убивали. Караван пустой был, один саксаул.

Вечером аксакалы говорить стали. Самый старый сказал – кто убил Есена, не знаем. Туркмен мертвый. Пускай Чолгар тоже будет мертвый, тогда кто убил – обязательно мертвый будет. Ей другой муж все равно уже нельзя. Ночью Чолгар воды взяла, коня взяла, убежал. Теперь все бежим, о Аллах… Кунай догонит, худо будет, заберет Чолгар. Шариат говорит – она теперь его род, не наш.

Отец курил уже третью папиросу и молчал, не торопя старика. Тот собрался с духом.

– Прячь Чолгар, таксыр. Разрешай нам здесь отдыхать.

– Вот оно что, – сказал отец.– Веселые у вас дела, старик.

Старый казах с тревогой смотрел на него. Молодой, не понимая русского, каменно смотрел в свою пиалу.

– Сколько времени у вас есть?

– Однако, месяц есть. У Кунайбая скот много, быстро идти не может. Мы быстро бежали, скот устал совсем.

– Месяц, это хорошо. За месяц пристрою, пожалуй. Может быть, ей стоит вернуться в Верный?

– Верный лучше всего хорошо, таксыр.

– Ладно, приводи завтра дочку, я с ней поговорю.

– .Зачем завтра? Вот он дочка.

За палисадником длинно фыркнула лошадь, переступила, и все посмотрели туда. Под похудевшей высокой луной поблескивала позументами Верховая.

– Как романтично…– задумчиво сказала Таня из-за книжки. Верховая тряхнула косами и резко послала лошадь. Попопок-попопок-попопок – стихли копыта в холмах.

***

В начале следующего дня Митрофан Павлович послал станционным телеграфом депешу старинному товарищу в Верный. С ним кончили когда-то вместе в Высшем техническом, у кого же просить временного приюта для дочери хорошего знакомого, степного казаха. Ответ пришел в два часа пополудни: «Митроша зпт прости зпт благоверная наотрез вск».

На других знакомых надежды было меньше, но все же и им Митрофан Павлович разослал просьбы.

Дни шли в обычных заботах, и каждый вечер повторялось одно и то же. Только лишь темнело, за палисадником слышалось пок-пок-пок, и Андрюха махал из окна Верховой.

Папа подымал от тетради голову, приглашал войти. Нет, нет, качались косы. Папа выходил на веранду, но ее размывала подзвездная темнота, словно и не было никого, и папа пожимал плечами и возвращался в комнату, снова усаживался за тетрадь, а Верховая появлялась снова и неотрывно смотрела, смотрела мимо Андрюхи на его отца.

Скоро все привыкли к этому. Трудно было привыкнуть только к ее лицу. Таня сказала однажды, что это лицо – прекрасно, что такую безупречную красоту можно видеть разве что на китайских гравюрах, и Андрюха с ней согласился, хотя не видывал таких гравюр, да и жутковато бывало ему от глаз, пылающих в ночи зеленым светом лампы.

Через неделю Жаксылык пригласил господина начальника станции в гости. Митрофан Павлович поблагодарил и отказался, поскольку на дороге ожидалась генеральная ревизия, дела не позволяли отлучиться. Вместо себя послал детей.

День был не слишком жаркий, поэтому вскоре после полудня Таня взяла зонтик, кликнула брата с перрона, и они отправились в гости.

Идти пришлось довольно долго. Прошли всю пристанционную россыпь кибиток, миновали зловонную яму с отбросами, потом долго поднимались на чистый, прокаленный солнцем холм, а на самой вершине его обомлели. Издали, от юрт Жаксылыкова рода, катились к ним овчарки, воя от злобы. Таня охнула: «Не шевелись!».

Из юрты выскочил человек, кинулся на неоседланного коня и помчался за псами. «Хай! Хай!» – вскрикивал человек и щелкал плеткою, как стрелял. Псы длинною дугою припустили назад.

– Пришли? – подскакала, взметая песок, Верховая.– Мы вас ждем, а про собак забыли. Сильно напугались?

– Нет, – удивился Андрюха, потому что собаки его никогда не обижали. Наоборот бывало, это да…

– Ну, пойдемте.

Чолгар спешилась, а Андрюху подхватила под мышки и вскинула на просторную гладкую спину лошади, и он засмеялся, так здесь было хорошо.

– Не упадет? – встревожилась Таня.

– Она понимает, детей очень осторожно носит,– сказала Чолгар. – А папа ваш что же, не придет?

– Документы готовит к ревизии. Просил передать, что не может.

– Наверное, устали по солнцу идти? Ничего, в юрте сейчас отдохнете.

Жаксылык вышел их встречать. Темное, скуластое, в мелких густых морщинах, лицо его улыбалось приветливо, прозрачный клинышек бородки отгибало ветром.

– Ай, молодец, большой уже джигит! – он снял Андрюху с коня и поздоровался с ним за руку, как с взрослым. – Пожалуйста, в дом заходите, угощать будем.

– Это не дом, это юрта, – поправил его Андрюха, но Жаксылык не слышал, он приотстал и что-то быстро говорил Чолгар по-казахски.

– Все равно пойду! – сказала Чолгар, но уж дальше говорила тоже по-казахски.

– Не оглядывайся, – дернула Таня Андрюху за руку. – Оглядываться невежливо.

В юрте было прохладно, пахло мытой шерстью. Андрюха плюхнулся на войлочный пол и на четвереньках пополз к скатерке, на которой горками лежал колотый искристый сахар, по тарелочкам разложены были белокаменные конфеты и орехи, а вокруг блюда с мясом стояли чайнички и маленькие пиалки. Таня села на пол рядом со скатертью, неловко избочась. За решетчатой стенкой юрты мягко протопала лошадь.

– Тань, а куда она уехала?

– Помолчи. Все ты должен знать.

– Да, уехала, – вздохнул Жаксылык. – Кушайте мясо, пожалуйста.

***

Вечером семья по-прежнему собралась в зальце, но отец не писал. Сидел за столом, перо во вставочке сверкало мушиной зеленью, отец же, уперев короткую жесткую бороду в кулаки, глядел в окно, в пустые сумерки. Лицо у него было как у спящего, только в немигающих глазах метались светляки.

– Паап!

Отец не отвечал. Андрюха потрогал его за нос. Нос был крепкий и холодный. Отец рассмеялся, взъерошил Андрюхину головенку:

– Ну, чего тебе?

Пок-пок-пок… Звякнули за штакетником удила, лошадь шумно отфыркалась. Отец поежился зябко, взял вставочку, и снова маковым зерном посыпались буквы в тетрадку.

– Эх, Митроша, Митроша, – бурчал отец, – седина в голову, шайтан в ребро…

Таня, сидя в кресле, глядела в широкую, обтянутую белым кителем спину отца, чему-то улыбалась. За палисадником горели зеленым глаза Верховой. Лошадь переступала, хвост ее посвистывал по бокам. Луна с трудом выдиралась из далеких холмов. Пензенские подружки сейчас все на дачах, вечерами катания в лодках, студенты приносят им снопами ромашки и васильки… ах, как это волшебно должно быть, когда неловкий взрослый человек, неизвестно отчего задыхаясь, уронит к твоим ногам целую гору прелести, пахнущей лугами! А здесь… здесь одна полынь с верблюжьей колючкой. Люди приветливы, но очень особы, у каждого своя тайна, и главная здесь ныне тайна – Чолгар. Папа, прежде простой и понятный, тоже нынче стал загадкой. Даже Миша, пьянь и ругатель, стал странен – шатается по окрестным холмам, был покусан собаками в ауле у Жаксылыка, и все норовит заговорить с Чолгар, а она его гонит плеткой… Какая-то таинственная задача задавалась этими людьми, и у Тани сладко холодело сердце от романтических решений, которые ей только и представлялись. Папа в красной фуражке, миндалеглазая красавица Чолгар с флердоранжем на косах, взмыленные скакуны летят по барханам, Кунай с окровавленным кинжалом в зубах преследует поезд, уносящий их всех, да не в Пензу, а в Санкт-Петербург… невероятные картины виделись ей теми оглушительно тихими вечерами.

Но флердоранж не цветет в песках. Происходящее было проще, скучнее, печальнее.

***

На третьей неделе Жаксылыкова стояния Таня с Андрюхой снова наведались в аул. Женщины ахали и удивлялись Тане, будто бы плененные искусством, с каким она управлялась с вышивальной иглой, Андрюха бился с ровесниками в бабки. Спустив весь капитал, он не заплакал, а побежал домой за заветными, беспроигрышными, подлитыми где надо свинцом. В пути он для веселья изображал верблюда, почему и подбежал к дому с надменно вздетой головой; тряся животом и руками, плюясь направо и налево. Плюнул на лошадь и заметил ее. Лошадь была привязана к штакетнику.

Увидев мальчика, переступила – пок, пок. Андрюха сказал «извините», на всякий случай даже шаркнул ножкой, и лошадь пропустила его во двор.

Андрюха влез на веранду и растянулся на прохладном крашеном полу – путь не ближний, надо дух перевести. В открытое окно слышно было, как в зальце разговаривает папа с Чолгар.

– …мне не нужно ваших подачек.

– Не говори, пожалуйста, глупостей, нет никаких подачек. Я получил телеграмму от сестры, она тебя примет. Это в Пензе, хороший город. Поживешь у нее, пока не устроишься лучше. Софья добрый и мягкий человек, своей семьи нет. Поедете вместе с Таней. Согласна?

– Нет. Оставьте меня здесь.

– Но твой отец просил…

– Здесь. В этом доме.

В комнате стало тихо. Несколько раз чиркнула спичка, но, было слышно, не зажглась.

– Экономкой у нас служит Фрося. Вряд ли это тебя устроит, милая девочка.

– Не называйте меня девочкой. Я женщина, и я люблю вас. Я не собираюсь к вам в экономки.

Спички хрустели, чиркали, падали на пол.

– Господи, сила твоя… Ну да, любите как отца, понимаю.

– Не говорите со мной так.

– Не буду, простите. Но вы значительно моложе, и я обязан уберечь вас от ошибки. Вы сказали то, что сказали, человеку в годах, у которого двое детей…

– Всего двое. Я рожу вам еще.

– Но Таня вам почти ровесница…

– Я пережила больше, чем Таня.

Спичка с ревом зажглась в тишине, и отец с шумом выдохнул.

– Что происходит? Я, кажется, отбиваюсь от вас? Чолгар, голубка, тут такая штука… ведь и я неравнодушен к вам, и это страшно.

– Почему? Разве это не в радость дается?

– Так страшно, что страшно даже себе самому признаться. Ведь мы живем с тобой не в разных верах даже – на разных планетах… а тут извольте – чувства.

–Да, чувства. Я люблю вас, остальное мне неважно.

Отец сказал, помолчав:

– Черт бы меня взял совсем, может и я того… люблю. А дети? Служба? Нас с вами выживут отсюда сей же час, и куда тогда? В Сибирь? Там такие браки терпят, да и то в мещанском сословии, а я инженер, я путеец, и ничего другого не умею, даже торговать!

– Простите. Об этом я не думала.

– Но я обязан думать… Постой, Чолгар!

– Простите меня.

Она вышла на веранду, остановилась и присела возле Андрюхи. Посмотрела ему в глаза, подергала ржаную косицу на затылке, чмокнула в лоб, и губы ее были огненными и сухими.

Скрипя половицами, вышел со сжатыми кулаками отец, но Верховая уже разобрала поводья и резко дала шенкелей. Песок за нею взвился серым пеплом.

 

***

 

Чолгар уехала ближайшим пассажирским, только не на Оренбург и Пензу, а в сторону Ташкента. В тот день Миша был пьян с утра, фертом кружил по перрону в ожидании поезда, бил ногою в перрон.

– Толцыте, сказано, и отверзится, ищите и аз воздам! Протопоп Аввакум еле можаху, ах-ах-ах!! – Завидев Андрюху, взвыл по-дурному: – Баринок! Ручку дозвольте напоследки! С поезда всех сыму!

Андрюха прятался среди людей Жаксылыка, все они были тут. С каменным лицом отец стоял у колокола. Миша на косых ногах вихлялся перед ним:

– Мы теперь люди вольные, вашродь, птицы как есть из лазоревого поднебесья! Куда захочем, туда покатим, так ли не славно, а? Толцыте и отверзится, сказано, а мы свое возьмем не мытьем, так катаньем, это уж будьте надежны!

Отец не смотрел на него. Мишу несло, кружило, прибивало к старому Жаксылыку.

– Слышь, не сомневайся, дед, – лепетал Миша, хватая его за рукав. – В лучшем состоянии присмотрим! За нами как за китайской стеной, глаз не спущу с твоей доченьки, хошь твоим Аллахом поклянусь!

Жаксылык морщился, отдирал Мишину руку, бородка его мелко вздрагивала от неслышных и яростных слов.

Пришел пассажирский. Чолгар поднялась по ступенькам и скрылась в тамбуре, не обернувшись. Следом Миша влез с сундуком своим, и тоже не обернулся. Отец дождался времени по своим часам, ударил в колокол к отправлению и закрыл за собою тяжелую станционную, дверь.

Не обернулся, как и они.

В тот же день ушел в степь род Жаксылыка, и жизнь на станции Чолгар потекла размеренно и спокойно, от поезда до поезда.

 

Ташкент, 1982